— Ты с ума сошел, Шуази, — сказал ему Дюмурье, усмехаясь, — толкаешь и не извиняешься.
— Прости меня, Дюмурье, — отвечал Шуази с досадою. — Но если бы тут стоял русский солдат с штыком, я наткнулся бы на него: я сам не вижу, куда бегу!..
— Скажи лучше: не знаешь, от чего бежишь.
— В моем словаре нет таких слов. Я ни от кого не бегал в жизнь мою.
— Что с тобою сделалось?
— Ты не поймешь меня!
— Говори.
— Что сказать тебе? Я скрываюсь от самого себя.
Дюмурье усмехнулся опять. Он взял Шуази за руку и сказал ему дружески:
— Я понимаю тебя.
— Стыжусь, если понимаешь! — вскричал Шуази.
— Вижу ясно: потомок французских рыцарей не забывает, что любовь и шпага были всегда девизом отцов его.
— Так! — вскричал Шуази. — И могу ли не беситься, что шпаге моей нечего делать здесь, а сердцу работа бесконечная.
— Не голове ли, скажи лучше?
— Нет, нет! Только при дворе нашего Людовика любят головою и думают сердцем, а здесь…
— А здесь любят сердцем, а головою хотят пробить стену, не давая ей труда рассуждать о чем-нибудь?
— Рассудительный Дюмурье принимает на себя труд думать за всех нас, — сказал Шуази с досадою.
— Рассудительный Дюмурье предоставляет этот труд вашему Виоменилю и завтра же удалится, отдавая вам и союзникам вашим полную свободу.
— Что ты говоришь?
— Ничего, я получил повеление короля и — отправлюсь в Швецию; Виомениль примет на себя все мои здешние заботы.
— Слава богу! — вскричал Шуази. — Слава богу! Дюмурье! Расстанемся ж друзьями: я не узнавал, разлюбил тебя с самого приезда в Польшу. Ты ли тот Дюмурье, с которым мы некогда сражались рядом?
— Где? На том острове, который, по словам твоего любимца, медведя Руссо, удивит всю Европу?
— Да, в Корсике, но в Польше ты сделался дипломатом, учеником Кауницов и Шуазелей…
— Право? Видно, Эмилия оставила еще местечко в голове твоей, на котором твой разум вздумал рассуждать…
— О, Дюмурье! Не тронь святого чувства моего к Эмилии! Я скорее соглашусь, что твоя мудрая, твоя премудрая политика лучше наших шпаг поможет Польше, но любовь к Эмилии такое сокровище, которого не отдам я на насмешки ни тебе и никакому другому мудрецу!
— Где ж любовь твоя к Каролине?
— Ветреность, шалость!
— А прелестная корсиканская Евгения?
— Дикарка, которая сожгла было мою голову!
— А герцогиня Эгильон?
— Кокетка, презренная женщина… Но замолчи, ради своей мудрости! Ты лучше моего духовника помнишь все глупости, сделанные с начала мира.
Шуази оставил Дюмурье и побежал к дому. Дюмурье, качая головою, пошел далее по аллее.
Эмилия, о которой так жарко говорил Шуази, была жена воеводы, пламенная, с огненными глазами полька, одна из первых красавиц Польши. Шуази был от нее без ума, но сердце Эмилии отвечало ли пламенной страсти парижского красавца? Не знаю и продолжаю рассказывать.
В это время Эмилия, утомленная танцами, отказалась от мазурки и отдыхала на раззолоченных креслах в боковой зале. Народ ходил взад и вперед по комнатам, и из толпы проходящих вдруг выдвинулась высокая, сухая фигура краковского коменданта, русского полковника; фигура эта, бряча драгунскою саблею и огромными шпорами, крепко прижав драгунскую шляпу под мышкою, маршировала к креслам Эмилии.
— Отдыхаете, прекрасная Эмилия, — сказал комендант, "становясь перед красавицею, чинно, стройно, как пред командиром, и придерживая длинную свою саблю, — или вздыхаете?
— О чем же мне вздыхать, полковник? Здесь так весело…
— Я думаю, — отвечал комендант, садясь в кресла, стоявшие подле Эмильиных кресел, — что тот был бы счастлив, о котором вы благоволили бы вздыхать, и что теперь, может быть, некто вздыхает на этой веселой пирушке.
— Жалею, если есть такие бедняки…
— Нет, не бедняки они, прелестная, но надмеру жестокая, или, лучше сказать, столько же прекрасная, сколько жестокая Эмилия, не бедняки, а молодцы, во всем исправные, бывшие, может быть, и под прусскими пушками и видевшие осаду Кобрина…
— Ах! Боже мой! — сказала с досадою Эмилия. — Вы опять хотите рассказывать мне об этом Кобрине… — Казалось, что бесконечная речь коменданта ужаснула красавицу.
— Об этом Кобрине? Я уже сказал вам, прелестная Эмилия, жестокая Эмилия, что такие речи, непочтительные и невежливые, касательно прусского похода, где войска русские покрыли себя бессмертною славою и где многие имели честь отличиться так, что иному и в голову не придет…
— Полковник! Что вам угодно мне сказать? Я совсем не думала трогать чести ваших солдат…
— Что мне угодно, прелестная владычица? Можете ли вы отвергать еще этот пламень сердца, который столько крат изъявлял я вам…
— Я просила вас перестать говорить об этом мышьем огне…
— Мышьем огне! — вскричал комендант с сердцем.
Эмилия испугалась его голоса:
— Так называю я всякую любовь, полковник.
— А не мою, надеюсь… — И лицо его искривилось в нелепой усмешке.
— Полковник! — сказала Эмилия в замешательстве. — Я не понимаю любви вашей…
— Вы очень ее понимаете, горделивая красавица, и принудите меня заставить вас понимать ее еще лучше. Как вам покажется, примером так сказать, если я донесу вам, что Понинский пойман…
— Боже! — вскричала Эмилия, бледнея. — И участь его…
— В моих руках. Завтра, если вы хотите, он убежит из крепости, или — будет расстрелян…
— Человек ли вы, полковник? И вы можете говорить об участи доброго моего родственника, моего благодетеля, старика, теперь, мне… подите; любовь ваша мне ужасна…