Казалось, что все дышало весельем, забвением настоявшего. Музыка гремела; менуэты сменялись мазурками, краковяками: тогда еще не знали вальсов и котильонов. В огромной зале ловкие молодые поляки летали в мазурках, стучали шпорами; в менуэтах отличались французы; шум, говор был повсюду. В других комнатах сидели по углам старые поляки; они мало говорили, жали только друг другу руки, чокаясь кубками с венгерским, разглаживали длинные свои усы и искоса посматривали на русских офицеров, большею частию бездействовавших, не умевших разделить ни живости поляков в мазурках, ни ловкости французов в менуэтах. Вообще было заметно, что какая-то неприязнь разделяла русского с поляком: русские казались отчужденными от других гостей. Но они как будто не смотрели на это и ходили горделиво. Зачем и как явились в Кракове и в маскераде воеводы эти гости? Званые ли гости были они?
Вскоре должен был ударить час первого деления Польши. Мощная рука русской царицы уже очертила тогда в русскую границу обширные страны Литвы и назначила доли Пруссии и Австрии. Екатерина умела запутать политику Польши лучше гордиева узла и знала, что в Европе не было Александра, меч которого разрубил бы узел этот. Когда король Август скончался, полякам велели выбрать Понятовского, и их горделивое: не позволял! не помогло. Поляки восставали, спорили на сеймах: им велели молчать; они не послушались, забунтовали, составили конфедерации: умели перессорить их, заставили драться друг с другом; этого мало: явился Суворов, шагал по семьсот верст в десять дней, бил везде, являлся, где его не ждали, побеждал и руками и ногами солдатскими и, учредив главную квартиру в Люблине, держался одною рукою за Сендомир, другою за Краков, расставив повсюду войска. На твердынях Краковского замка веялось русское знамя. Тогда все было кончено для поляков. Битва при Сталовичах, где погибли силы Огинского и черные гусары Коссаковского, показала полякам, что им позволяют сколько угодно говорить, веселиться, но что они не должны мешаться в дела. Приказы Бибикова из Варшавы подчиняли Польшу надзору русских. Вот почему косились польские паны на русских офицеров и молча запивали досаду свою венгерским; вот почему и русские офицеры горделиво расхаживали в краковском маскераде.
Но как и зачем попали туда французы, французские офицеры? Где ж нет французов, всемирного народа, говорящего всемирным языком, который стараются выдумать ученые, не замечая, что он давно существует? Офицеры французские пришли в Польшу по воле Шуазеля; он смотрел на Польшу, как на одно из средств, могущих остановить исполинское увеличение сил России, и когда барон Тотт лил пушки в Стамбуле и расставлял их на Босфоре и Дарданеллах, в Польшу поскакало французское юношество, молодой, пламенный народ. Мысль Шуазеля была смелая и счастливая. Он видел, что Польша, сознавая свои силы, могла бы обновить век Собиеского, и думал, что надобно только вырубить туда несколько искр, которые соединили бы готовые материалы в сильном огне. Кто лучше молодых, пламенных французов мог воспламенить эту землю рыцарей и красавиц? Поход в Польшу казался юношам французским крестовым походом; война в диких сарматских лесах, среди снегов Литвы, являлась чем-то поэтическим. Поляки с восторгом встретили гостей: старые паны пили с ними, польки танцевали, молодые поляки дружились и братски, рука в руку, пускались в поиски на русских, и рубились на отличие друг перед другом. Но никто не знал, за что и как сражаться. Шли на битву, как на пир, гарцевали, щеголяли, и — от горсти русских бежали блестящие войска Пулавских, Новицких, Коссаковских и союзников их! Екатерина смеялась замыслам Шуазеля: она хорошо знала состояние Польши, так хорошо, что не хотела даже сердиться на французов; шутя писала обо всем этом к Вольтеру и объявила, что она не имеет войны с Франциею. Французы были пришельцы, вольница, по словам Шуазеля, и их считали гостями и конфедераты, и королевские поляки. Беспечность, веселость делали их притом всюду гостями любимыми. Среди блестящего маскерада краковского заметнее других был молодой французский полковник. Лицо его не отличалось ни красотою, ни выразительностью, но кто рассматривал его, тот на лице юноши, закаленном в зное полуденных стран, замечал многое. Все доказывало в нем человека, готового, но еще не вызванного на сильные страсти. Это был — Дюмурье: вы знаете это имя? Восемнадцати лет он был уже в рядах воинских, потом странствовал по Испании, Португалии; душа его искала новых впечатлений в отчизне Руссо и среди диких скал Корсики. Тридцать лет едва совершилось ему, как Шуазель отправил его в Польшу. Здесь сражался он уже два года с хитростью австрийской дипломатики, с умом Екатерины, воинским гением Суворова, дикой волею поляков, везде был побеждаем и еще не терял надежды. Но теперь, среди веселья и шумной радости, Дюмурье казался так мрачен, так задумчив, что люди, знавшие его, дивились этому и не понимали причины. Он весело хаживал в бой, когда ничто не могло уверить его в победе. Теперь, на веселом пиру, сложив руки, устремив неподвижные глаза на пестрые толпы гостей воеводы, Дюмурье сидел в углу и молчал. Важные думы, казалось, затемняли его всегда светлый взор. Он встал наконец, тихими шагами прошел через все залы, на садовую террасу, сошел по ней и тихо направил шаги свои по большой садовой аллее.
Но он не успел дойти до конца аллеи, как с ним встретился молодой французский офицер: это был полковник Шуази. В беспорядке, со всеми признаками досады Шуази шел не глядя вперед и столкнулся с Дюмурье.